Шрифт: С засечками Без засечек | Ширина: | Фон:

Гарики из Иерусалима (второй иерусалимский дневник)

Россия для души и для ума — как первая любовь и как тюрьма

Пришел в итоге путь мой грустный,
кривой и непринципиальный,
в великий город захолустный,
планеты центр провинциальный.

Темна российская заря,
и смутный страх меня тревожит:
Россия в поисках царя
себе найти еврея может.

Мы обучились в той стране
отменно благостной науке
ценить в порвавшейся струне
ее неизданные звуки.

В душе у всех теперь надрыв:
без капли жалости эпоха
всех обокрала, вдруг открыв,
что, где нас нет, там тоже плохо.

В чертах российских поколений
чужой заметен след злодейский:
в национальный русский гений
закрался гнусный ген еврейский.

Если вернутся времена
всех наций братского объятья,
то, как ушедшая жена, —
забрать оставшиеся платья.

Среди совсем чужих равнин
теперь матрешкой и винтовкой
торгует гордый славянин
с еврейской прытью и сноровкой.

Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.

Секретари и председатели,
директора и заместители —
их как ни шли к ебене матери,
они и там руководители.

Слепец бежит во мраке,
и дух его парит,
неся незрячим факел,
который не горит.

Я свободен от общества не был,
и в итоге прожитого века
нету места в душе моей, где бы
не ступала нога человека.

Сыграть в хоккей бежит слепой,
покрылась вишнями сосна,
поплыл карась на водопой,
Россия вспряла ото сна.

Российской бурной жизни непонятность
нельзя считать ни крахом, ни концом,
я вижу в ней возможность,
вероятность, стихию с человеческим яйцом.

Россия обретет былую стать,
которую по книгам мы любили,
когда в ней станут люди вырастать
такие же, как те, кого убили.

Еврей весьма уютно жил в России,
но ей была вредна его полезность;
тогда его оттуда попросили,
и тут же вся империя разлезлась.

Я пишу тебе письмо со свободы,
все вокруг нам непонятно и дивно,
всюду много то машин, то природы,
а в сортирах чисто так, что противно.

Один еврей другого не мудрей,
но разный в них запал и динамит,
еврей в России больше, чем еврей,
поскольку он еще антисемит.

Игра словами в рифму — эстафета,
где чувствуешь партнера по руке:
то ласточка вдруг выпорхнет от Фета,
то Блок завьется снегом по строке.

И родом я чистый еврей, и лицом,
а дух мой (укрыть его некуда) —
останется русским, и дело с концом
(хотя и обрезанным некогда).

Храпит и яростно дрожит казацкий конь при слове «жид»

Увы, подковой счастья моего кого-то подковали не того

Вчерашнюю отжив судьбу свою,
нисколько не жалея о пропаже,
сейчас перед сегодняшней стою —
нелепый, как монах на женском пляже.

Декарт существовал, поскольку мыслил,
умея средства к жизни добывать,
а я хотя и мыслю в этом смысле,
но этим не могу существовать.

Я пить могу в любом подвале,
за ночью ночь могу я пить,
когда б в уплату принимали
мою готовность заплатить.

Главное в питье — эффект начала,
надо по нему соображать:
если после первой полегчало —
значит, можно смело продолжать.

Вчера я пил на склоне дня
среди седых мужей науки;
когда б там не было меня,
то я бы умер там со скуки.

Ценя гармонию в природе
(а морда пьяная — погана),
ко мне умеренность приходит
в районе третьего стакана.

Кофейным запахом пригреты,
всегда со мной теперь с утра
сидят до первой сигареты
две дуры — вялость и хандра.

С людьми я избегаю откровений,
не делаю для близости ни шага,
распахнута для всех прикосновений
одна лишь туалетная бумага.

И я носил венец терновый
и был отъявленным красавцем,
но я, готовясь к жизни новой,
постриг его в супы мерзавцам.

Я учился часто и легко,
я любого знания глоток
впитывал настолько глубоко,
что уже найти его не мог.

Увы, не стану я богаче
и не скоплю ни малой малости,
Бог ловит блох моей удачи
и ногтем щелкает без жалости.

От боязни пути коллективного
я из чувства почти инстинктивного
рассуждаю всегда от противного
и порою — от очень противного.

Сижу с утра до вечера
с понурой головой:
совсем нести мне нечего
на рынок мировой.

Полным неудачником я не был,
сдобрен только горечью мой мед;
даже если деньги кинут с неба,
мне монета шишку нашибет.

Вон живет он, люди часто врут,
все святыни хая и хуля,
а меж тем я чист, как изумруд,
и в душе святого — до хуя.

Единство вкуса, запаха и цвета
в гармонии с блаженством интеллекта
являет нам тарелка винегрета,
бутылкой довершаясь до комплекта.

Болезни, полные коварства,
я сам лечу, как понимаю:
мне помогают все лекарства,
которых я не принимаю.

Заметен издали дурак,
хоть облачись он даже в тогу:
ходил бы я, надевши фрак,
в сандалиях на босу ногу.

И вкривь и вкось, и так и сяк
идут дела мои блестяще,
а вовсе наперекосяк
они идут гораздо чаще.

Я жил хотя довольно бестолково,
но в мире не умножил боль и злобу,
я золото в том лучшем смысле слова,
что некуда уже поставить пробу.

3а лютой деловой людской рекой
с холодным наблюдаю восхищением;
у замыслов моих размах такой,
что глупо опошлять их воплощением.

В шумихе жизненного пира
чужой не знавшая руки,
моя участвовала лира
всем дирижерам вопреки.

В нашем доме выпивают и поют,
всем уставшим тут гульба и перекур,
денег тоже в доме — куры не клюют,
ибо в доме нашем денег нет на кур.

Душевным пенится вином
и служит жизненным оплотом
святой восторг своим умом,
от Бога данный идиотам.

Высокое, разумное, могучее
для пьянства я имею основание:
при каждом подвернувшемся мне случае
я праздную свое существование.

Я все хочу успеть за срок земной,
живу, тоску по времени тая:
вон женщина обласкана не мной,
а вон из бочки пиво пью не я.

Из деятелей самых разноликих,
чей лик запечатлен в миниатюрах,
люблю я видеть образы великих
на крупных по возможности купюрах.

Есть ответ у любого вопроса,
только надо гоняться за зайцем,
много мыслей я вынул из носа,
размышляя задумчивым пальцем.

Я к мысли глубокой пришел:
на свете такая эпоха,
что может быть все хорошо,
а может быть все очень плохо.

Быть выше, чище и блюсти
меня зовут со всех сторон;
таким я. Господи прости,
и стану после похорон.

Я нелеп, недалек, бестолков,
да еще полыхаю, как пламя;
если выстроить всех мудаков,
мне б, наверно, доверили знамя.

Божественность любовного томления — источник умноженья населения

Приснилась мне юность отпетая,
приятели — мусор эпохи,
и юная дева, одетая
в одни лишь любовные вздохи.

Не всуе жизнь моя текла,
мне стало вовремя известно,
что для душевного тепла
должны два тела спать совместно.

Любым любовным совмещениям
даны и дух, и содержание,
и к сексуальным извращениям
я отношу лишь воздержание.

В те благословенные года
жили неразборчиво и шало,
с пылкостью любили мы тогда
все, что шевелилось и дышало.

Даже тех я любить был не прочь,
на кого посмотреть без смущения
можно только в безлунную ночь
при отсутствии освещения.

Она была задумчива, бледна,
и волосы текли, как жаркий шелк;
ко мне она была так холодна,
что с насморком я вышел и ушел.

Красотки в жизни лишь одно
всегда считали унижением:
когда мужчины к ним давно
не лезли с гнусным предложением.

С таинственной женской натурой
не справиться мысли сухой,
но дама с хорошей фигурой —
понятней, чем дама с плохой.

Теряешь разум, девку встретив,
и увлекаешься познанием;
что от любви бывают дети,
соображаешь с опозданием.

В моей судьбе мелькнула ты,
как воспаленное видение,
как тень обманутой мечты,
как мимолетное введение.

Чгобы мерцал души кристалл
огнем и драмой,
беседы я предпочитал
с одетой дамой.
Поскольку женщина нагая —
уже другая.

Волнуя разум, льет луна
свет мироздания таинственный,
и лишь философа жена
спокойно спит в обнимку с истиной.

Если дама в гневе и обиде
на коварных пакостниц и сучек
плачет, на холодном камне сидя, —
у нее не будет даже внучек.

Вселяются души умерших людей —
в родившихся, к ним непричастных,
и души монахинь, попавши в блядей,
замужеством сушат несчастных.

Вон дама вся дымится от затей,
она не ищет выгод или власти,
а просто изливает на людей
запасы невостребованной страсти.

Я знание собрал из ветхих книг
(поэтому чуть пыльное оно),
а в женскую натуру я проник
в часы, когда читать уже темно.

Обманчив женский внешний вид,
поскольку в нежной плоти хрупкой
натура женская таит
единство арфы с мясорубкой.

Во сне пришла ко мне намедни
соседка юная нагая;
ты наяву приди, не медли,
не то приснится мне другая.

Дуэт любви — два слитных соло,
и в этой песне интересной
девица пряного посола
вокально выше девы пресной.

Как женской прелести пример
в ее глазах такой интим,
как будто где-то вставлен хер
и ей отрадно ощутим.

Все, что женщине делать негоже,
можно выразить кратко и просто:
не ложись на прохвостово ложе,
бабу портит объятье прохвоста.

Когда года, как ловкий вор,
уносят пыл из наших чресел,
в постели с дамой — разговор
нам делается интересен.

Всегда готов я в новый путь,
на легкий свет надежды шалой
найти отзывчивую грудь
и к ней прильнуть душой усталой.

Есть явное птичье в супружеской речи
звучание чувств обнаженных;
воркуют, курлычут, кукуют, щебечут,
кудахчут и крякают жены.

Про то, как друг на друга поглядели,
пока забудь;
мир тесен, повстречаемся в постели
когда-нибудь.

У той — глаза, у этой — дивный стан,
а та была гурман любовной позы,
и тихо прошептал старик Натан:
«Как хороши, как свежи были Розы!»

Хотя мы очень похотливы,
зато весьма неприхотливы.

А жаль, что жизнь без репетиций
течет единожды сквозь факт:
сегодня я с одной певицей
сыграл бы лучше первый акт.

Когда к нам дама на кровать
сама сигает в чем придется,
нам не дано предугадать,
во что нам это обойдется.

Когда я не спешу залечь с девицей,
себя я ощущаю с умилением
хранителем возвышенных традиций,
забытых торопливым поколением.

3абав имел я в молодости массу,
в несчетных интерьерах и пейзажах
на девок я смотрел, как вор — на кассу,
и кассы соучаствовали в кражах.

Когда еще я мог и успевал
иметь биографические факты,
я с дамами охотно затевал
поверхностно-интимные контакты.

В разъездах, путешествиях, кочевьях
я часто предавался сладкой неге;
на генеалогических деревьях
на многих могут быть мои побеги.

Меж волнами любовного прилива
в наплыве нежных чувств изнемогая,
вдруг делается женщина болтлива,
как будто проглотила попугая.

Наука описала мир как данность,
на всем теперь названия прибиты,
и прячется за словом «полигамность»
тот факт, что мы ужасно блядовиты.

Спектаклей на веку моем не густо,
зато, насколько в жизни было сил,
я жрицам театрального искусства
себя охотно в жертву приносил.

Молит Бога, потупясь немного,
о любви молодая вдовица;
зря, бедняжка, тревожишь ты Бога,
с этим лучше ко мне обратиться.

Не знаю выше интереса,
чем вечных слов исполнить гамму
и вьвести на путь прогресса
замшело нравственную даму.

В дела интимные, двуспальные
партийный дух закрался тоже;
есть дамы столь принципиальные,
что со врага берут дороже.

Петух ведет себя павлином,
от индюка в нем дух и спесь,
он как орел с умом куриным,
но куры любят эту смесь.

Подушку мнет во мраке ночи,
вертясь, как зяблик на суку,
и замуж выплеснуться хочет
девица в собственном соку.

Какие дамы нам не раз
шептали: «Дорогой!
Конечно, да! Но не сейчас,
не здесь и не с тобой!»

3а тем из рая нас изгнали,
чтоб на земле, а не в утопии
плодили мы в оригинале
свои божественные копии.

Семья, являясь жизни главной школой,
изучена сама довольно слабо,
семья бывает даже однополой,
когда себя мужик ведет как баба.

Увы, но верная жена,
избегнув низменной пучины,
всегда слегка раздражена
или уныла без причины.

Чтобы души своей безбрежность
художник выразил сполна,
нужны две мелочи: прилежность
и работящая жена.

Логикой жену не победить,
будет лишь кипеть она и злиться;
чтобы бабу переубедить,
надо с ней немедля согласиться.

А та, с кем спала вся округа,
не успевая вынимать,
была прилежная супруга
и добродетельная мать.

В семье мужик обычно первый
бывает хворостью сражен,
у бедных вдов сохранней нервы,
ибо у женщин нету жен.

Глаза еще скользят по женской талии,
а мысли очень странные плывут:
что я уже вот-вот куплю сандалии,
которые меня переживут.

Наш дух бывает в жизни искушен не раньше, чем невинности лишен

С возрастом яснеет божий мир,
делается больно и обидно,
ибо жизнь изношена до дыр
и сквозь них былое наше видно.

Я плавал в море, знаю сушу,
я видел свет и трогал тьму;
не грех уродует нам душу,
а вожделение к нему.

Размазни, разгильдяи, тетери —
безусловно любезны Творцу:
ихуроны, утраты, потери
им на пользу идут и к лицу.

Нрав у Творца, конечно, крут,
но полон блага дух Господний,
и нас не он обрек на труд,
а педагог из преисподней.

Три фрукта варятся в компоте,
где плещет жизни кутерьма:
судьба души, фортуна плоти
и приключения ума.

Недюжинного юмора запас
использовав на замыслы лихие,
Бог вылепил Вселенную и нас
из хаоса, абсурда и стихии.

Я жил во тьме и мгле,
потом я к свету вышел;
нет рая на земле,
но рая нет и выше.

Живешь, покоем дорожа,
путь безупречен, прям и прост…
Под хвост попавшая вожжа
пускает все коту под хвост.

Мой разум точат будничные хлопоты,
долги над головой густеют грозно,
а в душу тихо ангел шепчет: жопа ты,
что к этому относишься серьезно.

Я врос и вжился в роль балды,
а те, кто был меня умней,
едят червивые плоды
змеиной мудрости своей.

Чуя близость печальных превратностей,
дух живой выцветает и вянет;
если ждать от судьбы неприятностей,
то судьба никогда не обманет.

Эабавен наш пожизненный удел —
расписывать свой день и даже час,
как если бы теченье наших дел
действительно зависело от нас.

Хотя еще Творца не знаю лично,
но верю я, что есть и был такой:
все сделать так смешно и так трагично
возможно лишь божественной рукой.

Молитва и брань одновременно
в живое сплетаются слово,
высокое с низким беременно
все время одно от другого.

Под осень чуть не с каждого сука,
окрестности брезгливо озирая,
глядят на нас вороны свысока,
за труд и суету нас презирая.

Товарищ, верь: взойдет она,
и будет свет в небесной выси;
какое счастье, что луна
от человеков не зависит!

С азартом жить на свете так опасно,
любые так рискованны пути,
что понял я однажды очень ясно:
живым из этой жизни — не уйти.

Решит, конечно, высшая инстанция —
куда я после смерти попаду,
но книги — безусловная квитанция
на личную в аду сковороду.

А жаль, что на моей печальной тризне,
припомнив легкомыслие мое,
все станут говорить об оптимизме,
и молча буду слушать я вранье.

Струны натянувши на гитары,
чувствуя горенье и напор,
обо мне напишут мемуары
те, кого не видел я в упор.

Нам после смерти было б весело
поговорить о днях текущих,
но будем только мхом и плесенью
всего скорей мы в райских кущах.

Улучшить человека невозможно, и мы великолепны безнадёжно

Разбираться прилежно и слепо
в механизмах любви и вражды —
так же сложно и столь же нелепо,
как ходить по нужде без нужды.

В житейской озверелой суете
поскольку преуспеть не всем дано,
успеха добиваются лишь те,
кто, будучи младенцем, ел гавно.

По замыслу Бога порядок таков,
что теплится всякая живность,
и, если уменьшить число дураков,
у них возрастает активность.

Нет сильнее терзающей горести,
жарче муки и боли острей,
чем огонь угрызения совести;
и ничто не проходит быстрей.

Несобранный, рассеянный и праздный,
газеты я с утра смотрю за чаем;
политика — предмет настолько грязный,
что мы ее прохвостам поручаем.

По дебрям прессы свежей
скитаться я устал;
век разума забрезжил,
но так и не настал.

А вы — твердя, что нам уроками
не служит прошлое, — не правы:
что раньше числилось пороками,
теперь — обыденные нравы.

Есть люди — едва к ним зайдя на крыльцо,
я тут же прощаюсь легко;
в гостях — рубашонка, штаны и лицо,
а сам я -уже далеко.

Он душою и темен и нищ,
а игра его — светом лучится:
божий дар неожидан, как прыщ,
и на жопе он может случиться.

Сулучай неожиданен, как выстрел,
личность в этот миг видна до дна:
то, что из гранита выбьет искру,
выплеснет лишь брызги из гавна.

Что царь или вождь — это главный злодей,
придумали низкие лбы;
цари погубили не больше людей,
чем разного рода рабы.

Простая истина нагая
опасна тогам и котурнам:
осел, культуру постигая,
ослом становится культурным.

У всех по замыслу Творца —
своя ума и духа зона,
житейский опыт мудреца —
иной, чем опыт мудозвона.

Счастлив муж без боли и печали,
друг удачи всюду и всегда,
чье чело вовек не омрачали
тени долга, чести и стыда.

Любой народ разнообразен
во всем хорошем и дурном,
то жемчуг выплеснет из грязи,
то душу вымажет гавном.

Вражда развивает мой опыт,
а лесть меня сил бы лишила,
хотя с точки зрения жопы
приятнее мыло, чем шило.

Жестоки с нами дети, но заметим,
что далее на свет родятся внуки,
а внуки — это кара нашим детям
за нами перенесенные муки.

Ученье свет, а неучение —
потемки, косность и рутина;
из этой мысли исключение —
образование кретина.

Наша разность — не в мечтаниях бесплотных,
не в культуре и не в туфлях на ногах;
человека отличает от животных
постоянная забота о деньгах.

От выпивки в нас тает дух сиротства,
на время растворяясь в наслаждении,
вино в мужчине будит благородство
и память о мужском происхождении.

Всегда в разговорах и спорах
по самым случайным вопросам
есть люди, мышленье которых
запор сочетает с поносом.

Умеренность, лекарства и диета,
замашка опасаться и дрожать —
способны человека сжить со света
и заживо в покойниках держать.

Так Земля безнадежно кругла
получилась под божьей рукой,
что на свете не сыщешь угла, —
чтоб найти там душевный покой.

Толпа людей — живое существо;
и разум есть, и дух, и ток по нервам,
и даже очень видно вещество,
которое всегда всплывает первым.

Ты был и есть в моей судьбе,
хоть был общенья срок недолог;
я написал бы о тебе,
но жалко — я не гельминтолог.

Хотя, стремясь достигнуть и познать,
мы глупости творили временами,
всегда в нас было мужество признать
ошибки, совершенные не нами.

Всегда вокруг родившейся идеи,
сулящей или прибыль или власть,
немедленно клубятся прохиндеи,
стараясь потеснее к ней припасть.

Судить людей я не мастак,
поняв давным-давно:
Бог создал человека так,
что в людях есть гавно.

Враги мои, бедняги, нету дня,
чтоб я вас не задел, мелькая мимо;
не мучайтесь, увидевши меня:
я жив еще, но это поправимо.

Должна воздать почет и славу нам
толпа торгующих невежд:
между пеленками и саваном
мы снашиваем тьму одежд.

В органах слабость, за коликой спазм, старость не радость, маразм не оргазм

Начал я от жизни уставать,
верить гороскопам и пророчествам,
понял я впервые, что кровать
может быть прекрасна одиночеством.

Утрачивает разум убеждения,
теряет силу плоть и дух линяет;
желудок — это орган наслаждения,
который нам последним изменяет.

Не из-за склонности ко злу,
а от игры живого чувства
любого возраста козлу
любезна сочная капуста.

Белый цвет летит с ромашки,
вянут ум и обоняние,
лишь у маленькой рюмашки
не тускнеет обаяние.

Увы, красавица, как жалко,
что не по мне твой сладкий пряник,
ты персик, пальма и фиалка,
а я давно уж не ботаник.

Осмотрю на нашу старость с одобрением,
мы заняты любовью и питьем;
судьба нас так полила удобрением,
что мы еще и пахнем и цветем.

Того, что будет с нами впредь,
уже сейчас легко достигнуть:
с утра мне чтобы умереть —
вполне достаточно подпрыгнуть.

Стало сердце покалывать скверно,
стал ходить, будто ноги по пуду;
больше пить я не буду,
наверно, хоть и меньше, конечно, не буду.

К ночи слышней зловещее
цоканье лет упорное,
самая мысль о женщине
действует как снотворное.

На душе моей не тускло и не пусто,
и, даму если вижу в неглиже,
я чувствую в себе живое чувство,
но это чувство юмора уже.

К любви я охладел не из-за лени,
и к даме попадая ночью в дом,
упасть еще готов я на колени,
но встать уже с колен могу с трудом.

Зря девки не глядят на стариков
и лаской не желают ублажать:
мальчишка переспит — и был таков,
а старенький — не в силах убежать.

Время льется даже в тесные
этажи души подвальные,
сны мне стали сниться пресные
и уныло односпальные.

С увлечением жизни моей детектив
я читаю, почти до конца проглотив.
Тут сюжет уникального кроя:
сам читатель — убийца героя.

Кипя, спеша и споря,
состарились друзья,
и пьем теперь мы с горя,
что пить уже нельзя.

Болтая и трепясь, мы не фальшивы,
мы просто оскудению перечим;
чем более мы лысы и плешивы,
тем более кудрявы найти речи.

Подруг моих поблекшие черты
бестактным не задену я вниманием,
я только на увядшие цветы
смотрю теперь с печальным пониманием.

То ли поумнел седой еврей:
мира не исправишь все равно,
то ли стал от возраста добрей,
то ли жалко гнева на гавно.

Уже не люблю я витать в облаках,
усевшись на тихой скамье,
нужнее мне ножка цыпленка в руках,
чем сон о копченой свинье.

Весь день суетой загубя,
плетусь я к усталому ужину
и вечером в куче себя
уже не ищу я жемчужину.

Знаю старцев, на жизненном склоне
коротающих тихие дни
в том невидимом облаке вони,
что когда-то издали они.

Шепнуло мне прелестное создание,
что я еще и строен и удал,
но с нею на любовное свидание
на ровно четверть века опоздал.

Другим теперь со сцены соловьи
поют в их артистической красе,
а я лишь выступления свои
хожу теперь смотреть, и то не все.

Утечет сквозь нас река времен,
кипя вокруг, как суп;
был молод я и неумен,
теперь я стар и глуп.

Пришел я с возрастом к тому,
что меньше пью, чем ем,
а пью так мало потому,
что бросил пить совсем.

С годами нрав мой изменился,
я разлюбил пустой трезвон,
я всем учтиво поклонился
и отовсюду вышел вон.

Нам пылать уже вряд ли пристало;
тихо-тихо нам шепчет бутылка,
что любить не спеша и устало —
даже лучше, чем бурно и пылко.

Не стареет моя подруга,
хоть сейчас на экран кино,
дует западный ветер с юга
в наше северное окно.

На склоне лет на белом свете
весьма уютно куковать,
на вас поплевывают дети,
а всем и вовсе наплевать.

Подвергнув посмертной оценке
судьбу свою, душу и труд,
я стану портретом на стенке,
и мухи мой облик засрут.

Прочтите надо мной мой некролог
в тот день, когда из жизни уплыву;
возвышенный его услыша слог,
я, может быть, от смеха оживу.

Мне жаль, что в оперетте панихидной,
в ее всегда торжественном начале
не в силах буду репликой ехидной
развеять обаяние печали.

Усовершенствуя плоды любимых дум, косится набекрень печальный ум

Листаю стихи, обоняя со скуки
их дух — не крылатый, но птичий;
есть право души издавать свои звуки,
но есть и границы приличий.

Во мне приятель веру сеял
и лил надежды обольщение,
и столько бодрости навеял,
что я проветрил помещение.

Когда нас учит жизни кто-то,
я весь немею;
житейский опыт идиота
я сам имею.

Вовсе не отъявленная бестия
я умом и духом, но однако —
видя столп любого благочестия —
ногу задираю, как собака.

А вера в Господа моя —
сестра всем верам:
пою Творцу молитвы я
пером и хером.

Весь век понукает невидимый враг нас
бумагу марать со слепым увлечением;
поэт — не профессия, это диагноз
печальной болезни с тяжелым течением.

Слегка криминально мое бытие,
но незачем дверь запирать на засов,
умею украсть я лишь то, что мое;
я ветер ворую с чужих парусов.

Твоих убогих слов ненужность
и так мне кажется бесспорной,
но в них видна еще натужность,
скорей уместная в уборной.

Ночью проснешься и думаешь грустно:
люди коварны, безжалостны, злы,
всюду кипят ремесло и искусство,
душат долги и не мыты полы.

Чтоб сочен и весел был каждый обед,
бутылки поставь полукрутом,
а чинность, и чопорность, и этикет
пускай подотрутся друг другом.

Портили глаза и гнули спины,
только все не впрок и бесполезно,
моего невежества глубины —
энциклопедическая бездна.

Нас как бы судьба ни коверкала,
кидая порой наповал,
а мне собеседник из зеркала
всегда с одобреньем кивал.

За то греху чревоугодия
совсем не враг я, а напротив,
что в нем есть чудная пародия
на все другие страсти плоти.

Я люблю, когда грустный некто
под обильное возлияние
источает нам интеллекта
тухловатое обаяние.

Мне жалко всех, кого в азарте
топтал я смехом на заре —
увы, но кротость наша в марте
куда слабей, чем в октябре.

Восхищенные собственным чтением,
два поэта схлестнули рога,
я смотрю на турнир их с почтением,
я люблю тараканьи бега.

Стихов его таинственная пошлость
мне кажется забавной чрезвычайно,
звуча как полнозвучная оплошность,
допущенная в обществе случайно.

Гетера, шлюха, одалиска —
таят со мной родство ментальное,
искусству свойственно и близко
их ремесло горизонтальное.

Снимать устав с роскошных дев
шелка, атласы и муары,
мы, во фланель зады одев,
изводим страсть на мемуары.

Настолько он изношен и натружен,
что вышло ему время отдохнуть,
уже венок из лавров им заслужен —
хотя и не на голову отнюдь.

Читатель нам — как воздух и вода,
читатель в нас поддерживает дух;
таланту без поклонников — беда;
беда, что у людей есть вкус и слух.

В похмельные утра жестокие
из мути душевной являлись
мне мысли настолько глубокие,
что тут же из виду терялись.

Почувствовав тоску в родном пространстве,
я силюсь отыскать исток тоски:
не то повеял запах дальних странствий,
не то уже пора сменить носки.

Он талант, это всем несомненно,
пишет сам и других переводит,
в голове у него столько сена,
что Пегас от него не отходит.

Ругал эпоху и жену,
искал борьбы, хотел покоя,
понять умом одну страну
грозился ночью с перепоя.

Беспечный чиж с утра поет,
а сельдь рыдает: всюду сети;
мне хорошо, я идиот,
а умным тяжко жить на свете.

Глупо думать про лень негативно
и надменно о ней отзываться:
лень умеет мечтать так активно,
что мечты начинают сбываться.

Пот познавательных потуг
мне жизнь не облегчил,
я недоучка всех наук,
которые учил.

Глупо гнаться, мой пишущий друг,
за читательской влагой в глазу —
все равно нарезаемый лук
лучше нас исторгает слезу.

Он воплотил свой дар сполна,
со вдохновеньем и технично
вздувая волны из гавна,
изготовляемого лично.

Нет, я на лаврах не почил,
верша свой труд земной:
ни дня без строчки —
как учил меня один портной.

Жили гнусно, мелко и блудливо,
лгали и в стихе, и в жалкой прозе;
а в раю их ждали терпеливо —
райский сад нуждается в навозе.

Меня любой прохожий чтобы помнил,
а правнук справедливо мной гордился,
мой бюст уже лежит в каменоломне,
а скульптор обманул и не родился.

Добавить комментарий

Войти с помощью: